Электронная библиотека

Борис Тарасов - Чаадаев

Жену свою Михаил Чаадаев очень любил. "Ольга милая, добрая, - отмечал он в дневнике, - принимает живейшее участие в моих заботах, трудах и огорчениях, оказывает искреннюю любовь и снисхождение, говорит: нас только двое - действительно, она мне единственный друг, и я люблю ее как никого не любил. Мы одни на свете. Она единственный мой друг - мое утешение в жизни". Он нежно заботился о здоровье своего единственного друга, пытался, хотя и безуспешно, обучить ее письму и счету. Но общее духовное неустройство и недовольство жизнью иной раз круто меняли его отношение к жене. "Я очень был пьян, - записывал он в дневнике, - выгонял Ольгу Захаровну из дома, даже кидался бить… Правда, Ольга Захаровна не очень добра и очень груба и меня нисколько не любит… мужицкой грубостью своей меня часто выводит из терпения, но все это не оправдывает поступок мой…" Однако рядом с подобными записями в дневнике Михаила Яковлевича можно встретить и совсем противоположные замечания о жене вроде следующего: "Добрая, милая, умная - как не обожать ее".
Надежным и испытанным средством спасения от тоскливых дум и нарастающей раздражительности служили для Михаила Яковлевича неизбежные в сельской местности бытовые заботы и текущие планы. В круг хозяйственных занятий Михаила Яковлевича иногда просачивались и вести, напоминавшие о годах молодости, о дружеских и родственных связях. Так, получив однажды по почте книгу "Записки ружейного охотника Оренбургской губернии" с дарственной надписью "Петру Яковлевичу Чаадаеву от сочинителя", он догадался, что посылка от брата. Не забывал о старом друге и Якушкин, получавший от него в помощь деньги и переславший из Сибири Михаилу Яковлевичу птичью шавку. Якушкин же настоятельно советовал М. И. Жихареву познакомиться лично с Михаилом. Последний отвечал на просьбу племянника об этом в феврале 1864 года: "…Я признаюсь, не понимаю, что возбуждает в вас желание узнать лично человека, дряхлого, живущего в с лишком четырехстах верстах от места вашего пребывания, тридцать лет в глуши без выезда, не бывающего даже по несколько лет в уездном городе, отстоящем от него в осьми верстах". Так и глуши, в чреде умственных занятий и бытовых забот, воспоминаний о "старом мире" юности и тоски по невоплотившемуся "новому миру", тревог от расстроенного здоровья и алкогольных опьянений клонилась к концу жизнь Михаила Яковлевича Чаадаева. И с каждым днем в его сознание все настойчивее стучались вопросы, заключенные в строках из выписанного им в дневник стихотворения:
…Где ж я, и что во гpoбe тесном?
Исчезну ль, в черве ль буду жить?
Иль в виде светлом, бестелесном
Незримо над землей парить?
Мой ум, сомнением томимый,
Стезею мрачною идет;
Как в осень ветром лист носимый,
Подъемлется - и вновь падет…
Незадолго до смерти, наступившей в 1866 году, чуткую совесть Михаила Яковлевича мучили два эпизода протекшей жизни, постоянно возникавшие в его беспокойной памяти. Когда-то, в далекой молодости, он ехал на извозчике по одной из петербургских улиц, а навстречу бежала лошадь, тащившая под дрожками умолявшего о помощи человека. Но Михаил Чаадаев, как он сам отмечал в дневнике, не нашелся в этой ситуации, проявил нерешительность и трусость, побоявшись грубого отказа своего извозчика, то есть "дал погибнуть человеку, которому мог подать помощь. - О мерзость! Простит ли мне ее он?" Другой случай имел место несколько позднее, когда он вместе с доктором Ястребцовым вез больной тетке в Алексеевское необходимые лекарства. По дороге им попался лежавший на обочине без всякого движения крестьянин, и Михаил собрался было остановиться возле него. Однако Ястребцов по поводу этого намерения выказал неудовольствие, вызвавшее самолюбивую боязнь у Чаадаева и заставившее его переменить первоначальное решение.
Угрызения совести Михаила Яковлевича на первый взгляд могут показаться непропорциональными побудившим их поступкам. Однако он не переставал постоянно чувствовать, что к совести, в отличие от закона, неприменимо понятие "весов".
Такие вот "трещины" и "зазоры" в несложившейся и полной противоречий жизни продолжали терзать до конца душу благородного человека Михаила Яковлевича Чаадаева.

27

В 1852 году Петр Яковлевич отвечал не без позы брату на вопрос, сопровождавший очередную посылку денег: "Чем буду жить потом, не твое дело; жизнь моя и без того давно загадка". Жить же оставалось всего три с половиной года. Незадолго до смерти Жуковского Чаадаев замечал в послании к нему, что знакомый поэту флигель на Новой Басманной продолжает "спокойно разрушаться, стращая своим видом меня и моих посетителей".
Чаадаев ревниво следит ва появлявшимися мемуарами, в которых, по его убеждению, должна идти речь и о нем. "Вообразите, - писал летом 1854 года М. А. Дмитриев Погодину, - что Чаадаев в претензии на меня за то, что я в моих "Мелочах", говоря о И. И. Дмитриеве, ни слова не сказал о нем, о Чаадаеве! Да что же о нем сказать? Он ни писатель, ни издатель, словом, человек неизвестный! До такой степени обольщает нас избалованное самолюбие".
Однако в несравненно большей степени взволновали Петра Яковлевича статьи П. И. Бартенева о Пушкине, в том же 1854 году начавшие появляться периодически в "Московских ведомостях". Чаадаев к концу жизни все больше гордился дружбой с Александром Сергеевичем, относя ее к лучшим годам своей жизни, охотно показывал гостям пятно в своем кабинете, оставленное головой прислонявшегося к стене поэта, часто цитировал им строки из стихотворных посланий к себе. И понятно раздраженное удивление Чаадаева, когда, читая описание лицейских лет и молодости писателя, он не встретил даже упоминание своего имени. Обращаясь к Шевыреву как представителю пушкинского поколения, сохраняющему его теплоту и бескорыстие и знающему, как все происходило на самом деле, Чаадаев пишет с глубокой обидой: "Пушкин гордился моею дружбою; он говорил, что я спас от гибели его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому, а г. Бартенев находит, что до этого никому нет дела, полагая, вероятно, что обращенное потомство вместо стихов Пушкина будет читать его Материялы. Надеюсь, однако ж, что будущие биографы поэта заглянут и в его стихотворения".
Эти стихотворения Чаадаев передал в одну из частых встреч другому представителю уходящего поколения - И. В. Киреевскому, который, возвращая послания поэта к Петру Яковлевичу, заметил, что "невозможно рассказывать жизнь Пушкина, не говоря о его отношениях к Вам". Однако Иван Васильевич не может не повторить своему старому идейному приятелю-противнику упреков в том, что тот сам до сих пор не оставил никаких воспоминаний о поэте. Несмотря на неточности, надо быть благодарным автору статей в "Московских ведомостях" за рассказ о жизни писателя, ибо он мог и совсем не говорить о ней: "На нем не было той обязанности спасти жизнь Пушкина от забвения, какая лежит на его друзьях. И чем больше он любил их, тем принудительнее эта обязанность. Потому надеюсь, что статья Бартенева будет введением к Вашей, которую ожидаю с большим нетерпением".
Точно так же и Шевырев, извиняя перед Чаадаевым Бартенева, собиравшегося говорить об "офицере гусарском" в последующих номерах газеты, призывает Петра Яковлевича очинить перо по-русски и передать всю историю его отношений с поэтом: "Вы даже обязаны это сделать, и биограф Пушкина не виноват, что Вы этого не сделали, а виноваты Вы же сами. Как таить такие сокровища в своей памяти и не дать об них отчета современникам?"
Но то ли принудительность обязанности была не так уж сильна, то ли нечто такое, что составляло одну из многочисленных загадок по видимости застывшего, а внутренне бесконечно подвижного и ускользавшего от однозначного определения существования Чаадаева, препятствовало - во всяком случае, отзываясь на просьбы и Киреевского, и Шевырева, он тем не менее так и не оставил потомкам своих воспоминаний о "незабвенном друге".
Что же касается Бартенева, то он посетил хозяина басманной "Фиваиды" и обещал отметить его значение в жизни Пушкина в последующих статьях. Петр Яковлевич вполне удовлетворился таким обещанием, ибо, по точному выражению его приятеля, литератора Н. В. Сурикова, обладал редким психологическим качеством - был "простодушно тщеславен". Будущий издатель известного журнала "Русский Архив", недолюбливающий Чаадаева, внешне вошел с ним даже в дружественно-вежливые отношения. Молодой Бартенев не замечал этого корректирующего тщеславие элемента простодушия и соответственно выделял другую сторону в поведении Петра Яковлевича, который казался ему подлинным представителем уже совсем уходившего александровского времени, когда преобладали "люди изысканной речи и напускной ходульности".
Гораздо лучше понимают друг друга, хотя все так же продолжают горячо спорить, Чаадаев и Хомяков. Последний - едва ли не самый частый гость новобасманного флигеля.
Однако, пожалуй, чаще всех навещал Петра Яковлевича приятель еще с университетских лет, Иван Михайлович Снегирев, профессор университета, археолог и один из первых исследователей старой Москвы. К его трудам "Памятники московской древности" и "Русские простонародные праздники" с большим интересом относился Гоголь, называвший другую книгу Ивана Михайловича - "Русские в своих пословицах" - необходимой ему, "дабы окунуться покрепче в коренной русский дух". Жихарев признавался, что ему трудно было понять, как приятельские отношения "между людьми друг другу вполне противоположными пережили почти полустолетие: на похоронах Чаадаева Снегирев с глубоким чувством сказывал мне, что он самый старый из всех знакомых, провожавших покойника на вечное жилище".
← Ctrl 1 2 3 ... 100 101 102 ... 104 105 106 Ctrl →
стр.

ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА PROFILIB 2012–2019

Генерация страницы: 0.0115 сек
SQL-запросов: 0