Электронная библиотека

Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2

Ицкович был страшен, даже когда рассказывал мне об этом. Казалось, он кого-то сейчас пронзит своими иглами. Особенно дико сверкал у него один глаз со стеклянным бельмом.
– Зачем же я выхаркивал легкие по царским тюрьмам? – крикнул он. – Очевидно, только затем, чтобы такая сволочь, как ты, здесь распоряжалась.
Оскорбление было нанесено человеку при исполнении им служебных обязанностей. Свидетелей было много, но свидетели загудели сочувственно. И оскорбленный неожиданно обратился к Ицкевичу:
– Ну давайте! Что у вас там?
Филя получил пять лет концлагеря.
А немного погодя Абрама Ефимовича вызвал к себе в кабинет ответственный редактор "Правды Севера" Серебренников и предложил ему подать заявление об уходе "по собственному желанию".
Абрам Ефимович закончил свой рассказ так:
– Даю вам честное слово, Николай Михайлович: они из меня, еврея, социал-демократа… они из меня монархиста сделали!..
И все-таки Абрам Ефимович дешево отделался и за то, что у него сын – "террорист", и за свой меньшевизм, и за свои продерзости. То была всего лишь ягодовщина – в ежовщину ему бы показали, где зимуют раки, и послали туда, куда Макар теляток не ганивал.
Ицкович отправился искать работу почему-то в Ростов-на-Дону, – в город, ему прежде неведомый. Приехав в Ростов и сев в первый попавшийся трамвай, он разговорился с кондукторшей и так сумел расположить ее в свою пользу, что она пустила его к себе на квартиру. Потом он устроился на работу и выписал из Архангельска семью. Сумел ли он во время войны эвакуироваться с семьей из Ростова, мне неизвестно: я потерял его из виду, как только выехал из Архангельска.
Познакомился я в Архангельске и с двумя писателями-гастролерами.
Дважды при мне приезжала в "творческую командировку" на Север ленинградская писательница Елена Михайловна Тагер… Копна совершенно седых волос и молодое лицо… Молодили ее живые, чуть-чуть насмешливые глаза.
Она угодила в ссылку в Архангельск еще в начале 20-х годов – за принадлежность к партии эсеров. Муж ее, тоже эсер, был наказан значительно строже. В Архангельске она скоро устроилась на службу. Но когда она шла со службы к себе на квартиру, за ней неукоснительно и на незначительном расстоянии следовал соглядатай. Это ей в конце концов надоело. Как-то раз она неожиданно для шпика замедлила шаг, так что он невольно с ней поравнялся. Елена Михайловна протянула ему свой портфель.
– Послушайте, – сказала она, – понесите-ка мой портфель, он у меня сегодня тяжелый, а нам с вами, насколько я могла заметить, по дороге.
Шпик стушевался. С того дня такой наглой слежки Елена Михайловна уже за собой не замечала.
Елена Михайловна высказывала нелестные мнения о некоторых своих собратьях по перу. Их закат, вызванный все усиливавшимся политическим гнетом, был для нее очевиден:
– Помните, в "Сне Попова" Алексея Константиновича Толстого есть такие строки:
… как люди в страхе гадки! -
Начнет как Бог, а кончит как свинья!
Конечно, и Пильняк, и Леонов, и Федин начинали далеко не как боги, но все-таки удачно, и продолжали недурно, а вот уж кончают именно как свиньи. После "Голого года" и "Красного дерева" – "Созревание плодов", плодов червивых, гнилых, да еще тухлое, вонючее "Мясо". После "Барсуков" и "Вора" – "Соть", "Скутаревский", "Дорога на океан": ведь это, простите, литературный онанизм. Там все фальшиво, все придумано, все нарочито: краденые у Достоевского ситуации, мотивы, язык. Одни покаянные блуждания Скутаревского-фиса вокруг Лубянки чего стоят! Ну чем не "Преступление и наказание"?.. После "Городов и годов" и "Трансвааля" – "Похищение Европы". Вы прочли его до конца? Нет? Напрасно. Если осилите, вам много грехов простится… А уж критики наши! Их злоба прямо пропорциональна их бездарности. Недавно зашла я в ленинградский Союз писателей. Смотрю, восседает на эстраде весь наш критический синклит: Нюся Бескина, Раиса Мессер, Зеликий Штейнман, Тамарченко, Горелов, Добин… Окинула я их взглядом, и невольно у меня возникло человеколюбивое желание: эх, кабы потолок над ними обвалился! Все-таки хоть на чуточку, а посвежел бы воздух у нас в Ленинграде… Но особенно "благородно" держит себя у нас пролезший в "деятели" племянничек Венгерова, Мишка Слонимский. Перед приемом в Союз писателей к нам из Москвы приехал ответственный секретарь Оргкомитета Юдин. Меня вызвали для приятных разговоров. И не Юдин, а именно член комиссии по приему в Союз ленинградских писателей Михаил Слонимский стал в его присутствии интересоваться моим отношением к Советской власти. А я прямо так и сказала: "Ну, отношения с Советской властью у меня не простые, и не вам, товарищ Слонимский, в них разбираться". Знаете, как ни странно, мои ответы (а они все были в таком духе), видимо, понравились Юдину. Во всяком случае, в Союз меня приняли… Нет, избавь нас, Боже, прежде всего от "беспартийных большевиков"! Эта порода людей хуже цекистов, хуже чекистов. Те хоть ничем не прикидываются и ни во что не играют.
Мы с Еленой Михайловной продолжали переписываться и после моего возвращения из ссылки. Внезапно она перестала отвечать на мои письма. Потом я узнал, что умерла в юном возрасте ее любимая дочь, а спустя некоторое время Елену Михайловну вновь арестовали: вспомнили былое ее эсерство и былую ее принадлежность к ленинградской писательской организации "Перевал". Вернувшись в Ленинград после смерти Сталина, она говорила своим друзьям, что была рада, когда ее взяли: арест, допросы, этап отвлекали от мыслей о дочери – иначе она сошла бы с ума. И еще Елена Михайловна сказала, что прошла свой жизненный путь как надо.
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться? -
спрашивал себя Александр Блок, Тагер была счастлива тем, что маялась вместе с Россией…
На пленум оргкомитета Северного отделения Союза писателей приезжал из Москвы Глеб Васильевич Алексеев.
На его повесть "Шуба" напустились критики – уж больно правдивую нарисовал он картину нравов советского уездного города. А писал он эту картину, по его собственному признанию, прямо с натуры, наезжая в город Мещовск Калужской губернии.
В повести "Жилой дом" Глеб Алексеев изобразил ужас советского быта в московском многонаселенном доме, реквизированном у купца. Жилой дом под номером таким-то на такой-то улице, описанный Глебом Алексеевым, – это и вся наша новая страна, откуда "необходимо кричать… всему человечеству" "о правде, которой не стало… о любви, которую придавили сапогом".
Когда мы читаем рассказы Глеба Алексеева, перед нами клубится тот душевный, тот нравственный хаос, в который ввергла молодежь революция. Мы убеждаемся, что изменились лишь формы жизни, к которым мелкие собственники и обыватели сумели приспособиться, не поступившись своей сущностью, и что от красных флагов в деревне не посветлело.
В Глебе Алексееве сейчас был виден писатель. Что-то именно писательское было в его изучающем взгляде, в той впитывающей в себя вдумчивости, с какой он мог, не прерывая, слушать собеседника, слегка склонив голову на бок, пожевывая губами, покуривая, смотря на него сквозь очки и время от времени проводя рукой по своим расчесанным на косой ряд волнистым, серым с прозеленью волосам.
При первом же знакомстве Глеб Васильевич пригласил меня к себе в номер. В тот вечер, когда я был у него впервые, мы почувствовали друг к другу приязнь, впоследствии перешедшую в дружбу. Оборвалась наша дружба только по причине его гибели, о которой я расскажу в следующей главе.
Разумеется, мы сразу же заговорили о литературе. Глеб Алексеев сказал, что считает себя учеником Бунина. Я признался, что читал только Бунина дореволюционного.
– Дореволюционный Бунин – это, конечно, прекрасный писатель, – прикартавливая, продолжал Глеб Алексеев, – но за границей он достиг титанического размаха. Он выпустил сборник коротких рассказов – на страничку, на полторы… Ну, например, о том, как пожилая певица готовится к выступлению в концерте. Ничего в этом рассказе не происходит. Но как он сделан, как он написан!.. Это больше, чем искусство, это чудотворство…. А его полуавтобиографическая повесть "Жизнь Арсеньева"? Ничего подобного никто в мире до него не создавал!
Все это было для меня тогда откровением. Я читал статью Горбова, в которой он или в самом деле обнаружил слепоту, или прикидывался слепым в "порядке парт дисциплины". Он назвал эмигрантское творчество Бунина "мертвой красотой". А тут вот известный прозаик говорит о титаническом размахе позднего Бунина!
Примерно через год я встретился в Архангельске с сосланным за религиозные убеждения доктором по внутренним болезням Дмитрием Васильевичем Никитиным, лечившим Льва Толстого, лечившим Горького. Вот что он мне рассказал:
– В Сорренто я спросил Алексея Максимовича, кого он считает лучшим современным русским писателем. Знаете, что он ответил?., "Мне не удобно об этом говорить, но вам я скажу: конечно, Бунина".
Вскоре после разговора с Глебом Алексеевым о Бунине я достал у знакомых "Митину любовь" и убедился, что это одна из самых прекрасных и психологически верных повестей о первой любви.
А вот о Горьком Глеб Алексеев говорил с раздражением. Разговор о Горьком состоялся у нас в одну из последующих встреч – и уже за рюмкой водки. Как писателя Алексеев Горького в грош не ставил, как человека – ненавидел.
– То, что распоясавшийся хам, именуемый великим пролетарским писателем, управляет теперь литературой вместо интеллигентного, скромного, чуткого Александра Константиновича Воронского – это беда нашей литературы, в этом ее погибель.
Из младших современников Глеб Алексеев выделял Андрея Платонова.
← Ctrl 1 2 3 ... 32 33 34 ... 127 128 129 Ctrl →
стр.

ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА PROFILIB 2012–2018

Генерация страницы: 0.0296 сек
SQL-запросов: 0